На этом, уважаемый читатель, завершим краткий обзор открытой части романа. То есть, той части, которая прочитывается без всяких "расшифровок". Как можно видеть на приведенных фактах, "официальная" ее интерпретация не выдерживает никакой критики: в этой части содержится вовсе не то, что там находят комментаторы романа. А во многих случаях — прямо противоположное. Их неумение (скорее, нежелание) признать очевидное оставим на их совести. А сейчас перейдем к "скрытой" части романа: к определению протитипов основных персонажей, зашифрованных ситуаций и идейной нагрузки романа. Начать, пожалуй, стоит с разбора одного из основных "этических" пластов, который служит своеобразным "ключом", или переходом из открытой части романа к зашифрованной: с темы антисемитизма. Это следует сделать еще и потому, что недобросовестные комментаторы романа стали в последнее время все чаще приписывать Булгакову антисемитские настроения. Давайте посмотрим, как это выглядит на самом деле.
Один из самых "писучих" критиков М. Золотоносов пишет по этому поводу: "Желая роману надежного успеха, Булгаков обратился к бульварной мистике, к оккультизму, замешанному на антисемитизме. Расчет был прост: читатель сильно увлечется всем этим материалом, покоренный примитивной занимательностью". Щедро привлекая вместо аргументов допущения типа "возможно", "на наш взгляд", "не исключено", "можно подозревать", "видимо", "весьма вероятно" и т.п., он пытается доказывать, что творчество Булгакова находилось под влиянием некоей "СРА" — "субкультуры русского антисемитизма". При этом автором совершенно игнорируется то обстоятельство, что само понятие о культуре, пусть даже с какими-либо скидками на "суб", несовместимо с антисемитизмом.
В.В. Гудкова при рассмотрении вопроса о присутствии иронии в творчестве Булгакова, перечислив ряд ранних его произведений, почему-то совершенно не упоминает роман "Мастер и Маргарита", при создании которого именно ирония явилась одним из основных творческих приемов. Зато исследовательницей обнаружены "... определенные антиеврейские интонации, присутствующие в ранних произведениях Булгакова (достаточно выстроить цепочку: Кальсонер — Рокк — Швондер — Шполянский — ...) [...] Но Воланд в "Мастере" — фамилия которого читается по-разному — и Фаланд, и Вольф — эту цепочку как раз и обрывает".
Пожалуй, не совсем так. Воланд ничего не обрывает. Во-первых, потому, что в приведенной "цепочке" едва ли можно усмотреть намек на антисемитизм. Ведь выстроенной цепочки "Безухов — Ростов — Волконский — Курагин..." вряд ли достаточно для вывода об "определенных" антирусских "интонациях" автора этих образов...
Здесь уместно отметить небезынтересную деталь: все исследователи, бравшиеся за эту неблагодарную тему, как-то боком обходят главный роман Булгакова, где изложено его кредо по основным этическим и политическим вопросам. Если и упоминают о нем, то скороговоркой, как бы отбывая повинность, и стремятся уйти от него сами и увести читателя побыстрей и подальше... Но есть во всем этом интересный момент. Создается впечатление, что они просто недоговаривают что-то такое, что не совсем стыкуется с их версиями. Собственно, ситуация не нова — она описана в самом романе, в кем только не исследованной знаменитой тринадцатой главе. Только, похоже, место это в "Мастере и Маргарите" для кого-то слишком уж пахнет ладаном.
...Начать разбор лучше всего, пожалуй, со сцены в "Грибоедове" из самой первой, уничтоженной в 1930 году и частично реконструированной редакции романа:
— Бейте, Граждане, (жида злодея!)арамея! — вдруг взвыл Иванушка и, высоко подняв левой рукой четверговую свечечку, правой засветил неповинному в распятии любителю гольфа чудовищную до...плюху. ... бледного лица и он улегся на асфальте... И вот тогда только на Иванушку догадались броситься...
Воинственный Иванушка ... забился в руках. Антисемит! — истерически прокричал кто-то" (взятые в скобки слова вычеркнуты Булгаковым).
В принципе, при очень поверхностном или недобросовестном подходе может сложиться впечатление, что этот отрывок действительно может служить аргументом для сторонников версии об антисемитизме Булгакова, и М. Золотоносов так это и делает. Однако он не обратил внимания на два существенных момента, не только опровергающих его версию, но и свидетельствующих о прямо противоположном.
Во-первых, авторские слова "неповинному в распятии" (из контекста можно заключить, что уложенный сгоряча Иванушкой на асфальт "любитель гольфа" был евреем) уже недвусмысленно отражают позицию писателя относительно т.н. "исторической вины" еврейского народа. Во-вторых, в рассуждениях М. Золотоносова присутствует явный методологический изъян: отрывок приведен не полностью, критик исключил из него завершающие строки, придающие всему этому месту смысл, прямо противоположный тому, который ему приписывается исследователем:
— Да что вы, — возразил другой, — разве не видите, в каком состоянии человек! Какой он антисемит? С ума сошел!
Полагаю, что последняя фраза полностью исключает возможность каких-либо толкований в предлагаемом М. Золотоносовым плане, поскольку неправомерно говорить об антисемитизме писателя, который само это понятие приравнивает к умопомешательству. Эта же тема поднимается и в другой ранней редакции романа; там рассказ Воланда о событиях в Ершалаиме вызвал заинтересованную реакцию его собеседника:
— Скажите, пожалуйста, — неожиданно спросил Берлиоз, — значит, по-вашему, криков "распни его!" не было?
Можно видеть, что в этой редакции вопрос т.н. "исторической вины" ставился Булгаковым открыто. И настолько же открыто подается однозначный ответ, который можно расценить только как неприятие писателем самой мысли о вине еврейского народа в казни Христа:
"Инженер снисходительно усмехнулся: — Такой вопрос в устах машинистки из ВСНХ был бы уместен, конечно, но в ваших!.. Помилуйте! Желал бы я видеть, как какая-нибудь толпа могла вмешаться в суд, чинимый прокуратором, да еще таким, как Пилат!"
Следует ли говорить о том, что этот отрывок, вносящий ясность в позицию Булгакова по весьма щекотливому вопросу, никак не комментируется исследователями, пытающимися выстраивать на песке какие-то ничего не доказывающие "цепочки"? Для них он просто как бы не существует. Здесь, пожалуй, дело вовсе не в методологии, а в откровенной ангажированности исследователей, усилия которых направлены не на беспристрастное выяснение истины, а на заданный конечный результат. Один из таких комментаторов утверждает, например, что роман утратил свою политическую остроту, потому что Булгаков-де не смог проявить свое отношение к "темному роду": "Ибо в первых редакциях романа о дьяволе острие булгаковского обличения было направлено главным образом против Кабалы, а уже во вторую очередь — против властелина". Непонятно, на основании чего сделан такой вывод, и кого, по мнению комментатора, Булгаков должен был причислять к этой Кабале. Следует полагать, что уж во всяком случае не представителей "коренной национальности", хотя содержащиеся в тексте той редакции романа авторские, то есть, самого Булгакова слова о том, что русский человек не только нагловат, но и трусоват, должны были развернуть ход мысли автора комментариев в несколько неожиданном для него самого направлении. Эта фраза тем более должна была насторожить истинного русского патриота, поскольку в качестве одного из основных лейтмотивов этического пласта романа рефреном проходит утверждение о трусости как самом большом зле...
Но не будем следовать сомнительной методе и приписывать М.А. Булгакову антирусские настроения. Просто из этого примера следует, что к анализу комментируемого материала, тем более в рассматриваемом аспекте, нельзя подходить легковесно. При внимательном и, главное, непредвзятом чтении романа нетрудно обнаружить, что это — острейший политический памфлет, в котором Булгаков выразил то, чего от него, если судить по работам не совсем добросовестных комментаторов, казалось бы, никак нельзя было ожидать. Поэтому следует разобраться с тем разделом этического пласта, где Булгаков недвусмысленно демонстрирует свою позицию в весьма щекотливом вопросе.
Действительно, бросается в глаза то обстоятельство, что одной из центральных гуманистических тем "романа в романе" является "антиюдофобская". Сигнал о наличии таких моментов в "ершалаимских" главах содержится в тринадцатой главе: "Что-то на редкость фальшивое и неуверенное чувствовалось буквально в каждой строчке этих статей, несмотря на их грозный и уверенный тон. Мне все казалось, — и я не мог от этого отделаться, — что авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается именно этим".
Что же это за тема такая, о которой открыто говорить нельзя, но сильно хочется? Эту тему долго искать не надо, в условиях России она достаточно известна. Описанная в романе ситуация содержит прямое указание на то обстоятельство, что в произведении Мастера имелись не понравившиеся критикам антиюдофобские моменты. Иными словами, в тринадцатой, "московской" главе Булгаков устами Мастера сигнализирует о наличии антипогромных моментов в "ершалаимских" главах, чего не захотели заметить за четверть века маститые литературоведы. Теперь остается перечитать "ершалаимские" главы романа и проверить, насколько правомерен сделанный вывод.
В первую очередь следует дать оценку высказанному Пилатом обвинению еврейского народа в казни Христа ("Так знай же, что не будет тебе, первосвященник, отныне покоя! Ни тебе, ни народу твоему"). Если исходить из содержания многочисленных работ, в которых авторы пытаются доказывать, что главной темой этического пласта романа является апологетика преступления Пилата, то вложенные в его уста обвинения можно было бы расценивать как подтверждение этих сентенций. Однако несмотря на все старания, что-то никак не получается образ верного римскому отечеству и кесарю-батюшке служаки-Пилата. Нет, не о величии государства думает этот человек, как это пытаются приписать ему, а просто спасает свою шкуру. Волчью шкуру (во второй полной рукописной редакции Пилат прямо и откровенно сравнивается с волком). Да и кесарь в решающую минуту представился Пилату не в величественном облике, а в виде плешивой головы с разъедающей кожу язвой на лбу, с запавшим беззубым ртом и отвисшей нижней капризною губой. Какое уж там величие...
Нет, не тот человек Пилат, устам которого мог бы доверить Булгаков высказать что-то свое, личное... Совсем наоборот: вложив в уста трусливого лицемера адресованное еврейскому народу обвинение, он этим самым опровергает его смысл, придавая ему противоположный знак. Да и ситуация дает однозначное толкование этой теме: нельзя доверять суждениям человека, обвиняющего целый народ в преступлении, которое он сам же и совершил из-за своей трусости, что подчеркивается в романе особо.
Итак, сцену с обвинениями Пилата следует рассматривать как апологетику еврейского народа, неповинного, по мнению писателя, в том, в чем его обвиняют черносотенцы. Это — настолько существенный тезис, что Булгаков счел необходимым неоднократно продублировать его в тексте.
..."Мы теперь будем всегда вместе... Раз один — то, значит, тут же и другой! Помянут меня, — сейчас же помянут и тебя!" Эти обращенные к палачу слова жертвы означают, что одиозная слава Пилата в поколениях будет неразрывно связана с именем Иисуса. Это — не что иное, как прямое обвинение Пилата, и только его одного; обвинение, отрицающее вину народа. И оно тем более значимо, что вложено в уста самого Иешуа.
Еще один очень важный момент, выпавший из поля зрения исследователей, — диалог Пилата с Левием Матвеем. На предложение прокуратора поселиться в Кесарии и служить в его библиотеке Левий ответил отказом.
— Почему? — темнея лицом, спросил прокуратор, — я тебе неприятен, ты меня боишься?
Та же плохая улыбка исказила лицо Левия, и он сказал:
— Нет, потому что ты будешь меня бояться. Тебе не очень-то легко будет смотреть в лицо мне после того, как ты его убил".
Находящийся рядом с блудницами на самой нижней ступени общества, презираемый всеми и не допускаемый в Храм жалкий мытарь осмеливается на неслыханную дерзость, — он не только не выражает своего страха перед свирепым прокуратором, но, наоборот, утверждает, что тот сам будет его бояться. Бояться потому, что это он, прокуратор, убил Иешуа. Только он один, ни о какой вине народа речи здесь нет. В качестве последней точки в этом вопросе служит неожиданная реакция прокуратора:
"— Молчи, — ответил Пилат, — возьми денег". То есть, вместо того, чтобы уничтожить Левия на месте за дерзость, он пытается откупиться, фактически признавая этим самым свою вину.
Но и это не все. Булгаков заставляет Пилата идти на еще более невиданное унижение: ссылаясь на авторитет Иешуа, прославленный своей свирепостью игемон просит жалкого мытаря о милости к себе: "Ты жесток, а тот жестоким не был". Таким образом, диалог Пилата и Левия содержит значительную идейную нагрузку, раскрывая истинное отношение Булгакова к вопросу т.н. "исторической вины" еврейского народа.
Как видим, при создании романа "Мастер и Маргарита" в качестве одного из стержневых моментов этического пласта ершалаимских глав мыслилась апологетика еврейского народа в контексте пресловутой "исторической вины". С другой стороны, достойно глубочайшего удивления то обстоятельство, что, кроме необоснованных и, к счастью, достаточно неквалифицированных попыток приписать Булгакову проявления антисемитизма, в огромном потоке околобулгаковских исследований нет ни одного упоминания о том, что в романе эта тема присутствует вообще. А ведь именно она прямо указывает на основной прототип образа Мастера: писателем, снискавшим своими антиюдофобскими памфлетами ненависть черносотенцев, был А.М. Горький.
Предварительный вывод о том, что Горький является прототипом образа Мастера, позволяет увидеть в романе множество подтверждающих моментов. Например, в беседе с Бездомным Мастер задает нелепый вопрос: "Ну, Тверскую вы знаете?" Нелепый потому, что что в беседе двух москвичей такой вопрос о центральной улице Москвы просто невозможен. Булгаков проявил здесь превосходное владение приемами психологии: хотя имя Горького ни разу в романе не упоминается, оно все же в нем присутствует; читатель рефлекторно вспоминает, что с 1932 года Тверская — центральная улица Москвы носила имя Горького.
Оказалось, что Булгаков включил в текст романа систему временных меток, по которым можно определить не только год и месяц, но и точную дату финала действия. Упоминание о "Литературной газете" (издается с 1929 года) и о белых червонцах (имели хождение до конца 1936 года) четко указывает на вилку возможных дат; количество членов Массолита (ССП СССР) 3111 человек уточняет датировку: 1936 год, причем эта дата дублируется намеком на начало войны в Испании. Фенологические признаки (кружевная тень от акаций в сочетании с цветением лип) указывают на вторую половину июня, а фраза Воланда "Раз, два... Меркурий во втором доме... Луна ушла"... содержит информацию о том, что финал имел место в день второго новолуния в период, когда Меркурий находился в Тельце.
Зашифрованная в романе дата — 19 июня 1936 года. День прощания с телом Горького.
В романе содержится множество других признаков, указывающих на личность Горького как прототип Мастера; к сожалению, привести их в рамках данной статьи не представляется возможным. Отмечу только, что значительная их часть соответствует негативным чертам Горького, отмечаемым многими его современниками. У Булгакова имелись все основания для того, чтобы показать "Сталина советской литературы" в противоречивом образе Мастера. Ведь уже в первые дни после захвата большевиками власти Бунин, Чуковский, Блок, Гиппиус, Мережковский видели в Горьком то, что позже описал Булгаков: служение Системе, которое в романе символизирует связка ключей от палат-камер в клинике Стравинского. Вот мнение Ольги Форш, хорошо понимавшей Горького: "Горький должен избавиться от своего тщеславия... Он же необыкновенно честолюбив... Он хочет прибрать к рукам все, и прежде всего литературу: как Ленин правил Россией, так Горький старается править литературой". А вот мнение И.А. Бунина: "Придет день, я восстану открыто на него. Да не только как на человека, но и как на писателя. Пора сорвать маску, что он великий художник. У него, правда, был талант, но он потонул во лжи, в фальши."
Небезынтересным будет знать и мнение по этому вопросу К.И. Чуковского: "Мне почему-то показалось, что Горький — малодаровит, внутренне тускл, он есть та шапка, которая нынче по Сеньке. Прежней культурной среды уже нет — она погибла, и нужно столетие, чтобы создать ее... Горький именно поэтому и икона теперь, что он не психологичен, несложен, элементарен"; "Горький не богоискатель, не правдоискатель, он только искатель счастья: счастье для него дороже правды. И если правда не даст человечеству счастья, то да здравствует ложь!"
Постижению психологического портрета Горького могут служить и такие наблюдения В. Ходасевича: "Он был одним из самых упрямых людей, которых я знал, но и одним из наименее стойких. Великий поклонник мечты и возвышающего обмана, которых по примитивности своего мышления он никогда не умел отличить от обыкновенной, часто вульгарной лжи, он некогда усвоил себе свой собственный "идеальный", отчасти подлинный, отчасти воображаемый образ певца революции и пролетариата. И хотя сама революция оказалась не такой, какой он ее создал своим воображением, — мысль о возможности утраты этого образа была ему нестерпима. Деньги, автомобили, дома — все это было нужно его окружающим. Ему самому нужно было другое. Он в конце концов продался — но не за деньги, а за то, чтобы для себя и для других сохранить главную иллюзию своей жизни. Какова бы ни была тамошняя революция — она одна могла ему обеспечить славу великого пролетарского писателя и вождя при жизни, а после смерти — нишу в Кремлевской стене для урны с его прахом. В обмен на все это революция потребовала от него не честной службы, а рабства и лести. Он стал рабом и льстецом. Его поставили в такое положение, что из писателя и друга писателей он превратился в надсмотрщика за ними. Он и на это пошел. Он превратился в полную противоположность того возвышенного образа, ради сохранения которого помирился с советской властью".
Сказано о Горьком, а читаешь — как будто бы о булгаковском Мастере...
Представляет интерес и вопрос о трансформации понимания Горьким гуманизма. Вначале — его высказывание, относящееся к 1919 году: "Гуманизм — именно гуманизм (в христианском смысле) должен полететь ко всем чертям". А вот как "полетел ко всем чертям" горьковский "гуманизм" в его "громовой" публицистике тридцатых годов: "Интернациональный союз писателей-демократов" почтил меня приглашением сотрудничать в литературном органе союза. Цель союза — "сближение литераторов-демократов", в его президиуме — Ромен Роллан и Эптон Синклер — люди, которых я весьма уважаю. Но вместе с ними в президиуме профессор Альберт Эйнштейн, а в комитете — господин Генрих Манн. Эти двое, вместе со многими другими гуманистами, недавно подписали протест немецкой "лиги защиты прав человека" против казни сорока восьми преступников, организаторов пищевого голода в Советском Союзе... Я считаю эту казнь вполне законной... А так как господа А. Эйнштейн и Г. Манн согласны с оценкой "Лиги", то само собой разумеется, что какое-либо мое "сближение" невозможно, и поэтому я отказываюсь от сотрудничества".
Более ясно, чем Горький сам сказал о себе, не получится. Лучше привести скупую, строго выверенную запись в "Летописи жизни и творчества А.М. Горького": "10 июля 1934 г. Отказывается писать статью для журнала "Монд" из-за большой загруженности работой. Рекомендует использовать статью "Пролетарский гуманизм" — "Эту статейку очень одобрил т. Сталин".
Одной из знаменательных вех в развитии горьковского "гуманизма" явилась публикация 15 ноября 1930 года в "Правде" и "Известиях" его статьи "Если враг не сдается, его уничтожают". Имелся в виду внутренний "враг", желавший свободно трудиться на собственной земле и не отдававший нажитое собственным горбом в колхозы. Эта "громовая" статья, в названии которой в "Известиях" вместо "уничтожают" фигурировало "истребляют", явилась добротной идеологической основой для начавшегося массового "раскулачивания" и истребления крестьянства как класса.
Еще одной такой вехой явилась публикация (опять же в "Правде") в 1934-35 гг. серии из трех горьковских статей под общим заголовком "Литературные забавы". В них содержалась не только апологетика сталинского режима и "коллективного свободного труда", и не только патетические проклятья в адрес прячущихся в рядах партии большевиков подлых убийц. Утверждая, что "индивидуализм — весьма распространенная болезнь в литературной среде" (каково было читать такое Булгакову!), Горький фактически встал на путь политического доносительства. Это проявилось в его менторской критике молодых поэтов, которых он назвал "чуждыми типами". Ставшее печально крылатым его утверждение о том, что "от хулиганства до фашизма расстояние короче воробьиного носа", как и намек на возможность изолировать молодых поэтов от общества, фактически явились приговором П. Васильеву и Я. Смелякову.
Как можно видеть, явление, метко названное К.И. Чуковским "горьковщиной", на последнем этапе жизни писателя трансформировалось в обыкновенную "сталинщину". Булгаков не мог не знать об этом. И, поскольку ни "Правда", ни "Литературная газета" свои подвалы ему не предоставляли, то вот Вам, читатель, его "закатный роман".
О "горьковщине".
О "сталинщине".
О "Сталине советской литературы".
Cледующая часть
Предыдущая часть
Возврат в оглавление
|